dandorfman (dandorfman) wrote,
dandorfman
dandorfman

Category:

Грустно читать, но хорошо написано.


Я поставил это видео, чтобы показать, что не все так безнадежно. Это команда университета Брандайс из Бостона. Девочки, если не родились в Америке, но есть и такие, но занимались в школе уже здесь, ну и занимаются в американском университете. Тем не менее, их русский язык вполне на уровне родного. Но это достигается гигантскими усилиями мам и пап.



Одинокий ночной мотоциклист



— Посмотри, на кого ты похожа! Если ты думаешь, что черные солдатские бутсы и лиловые трусы поверх обгрызанных кальсон украшают девушку…

— Что калсом, мам?

— Не кальсом, а кальсон! Тьфу, то есть кальсоны. Родительный — кальсон.

— Кто родители калсон?

— Я, я! Я персонально и есть родитель кальсон!!! Ну что ты на меня уставилась! Не бойся, с ума не сошла, в порядке, без проблем. В полном о-кее!

Соврала — схожу я с ума. Это тощеногое с непробиваемым взглядом и тремя серьгами-дешевками в каждом ухе — моя Юлька? Люлька-шпулька, пушистик маленький-хорошенький? Как она боялась Бабу Ягу на картинке! Пищала, утыкалась, ища защиты, мокреньким щенячьим носишкой в мою шею, и я замирала. Запах кефирчика, младенческих тонких волосиков… Девуленька моя, веточка, котенок родной… Прочь, Баба Яга на картинке, не отдадим тебе нашу Люленьку-красуленьку! Понятные домашние страхи — корь, коклюш, расшибленная коленка. «Генка Петров — дурак, мама, какой-то, снежком прямо в щеку. Ой, знаешь, как больно!» Сейчас, сейчас мама поцелует, и все у нашей Люленьки пройдет! Помоги мне, детская носатая Баба Яга, где ты, Генка Петров со снежком…

Какой же скрипучей занудой я ей кажусь сейчас! Злой, убогой и беспомощной. Не исключено, что она вообще меня не понимает. Просто наблюдает и приспосабливается к повадкам. Знает, что при некоторых обстоятельствах, проявив выдержку и изучив рефлексы, можно извлечь пользу. А может, для личного спокойствия просто делает вид, что не понимает, — разве проверишь? Удивительно быстро тает русский у них. Снежок-дружок… Русский тает, как снежок… Я так не хочу ее отпускать на эту «пати». Чем они там занимаются, эти чужие американские девчонки со своими бойфрендами? Сексом? Может быть, и она уже в дружном коллективе восполнила пробелы воспитания… Да нет, что ты, она еще ребенок… Посмотри, какая шейка еще детская, с пушком вдоль ложбинки сзади. Вместо груди — две пуговицы, живот плоской дощечкой вперед. Косолапит смешно так, неуклюжка моя. А взгляд взрослый, оценивающий, холодный. Наверно, я не те слова ей говорю, но меня несет, как с горы. Я ее всерьез ненавижу в этот момент. Господи, неужели я ненавижу свою дочь?

— Юля, тебе только четырнадцать лет! Там все старше тебя, какие у вас могут быть общие интересы? И эта драная ворона Джоан с ее подозрительным дружком…

На самом-то деле я хотела сказать «черным», но постеснялась. Свято место пусто не бывает. Расизм — замена счастия у нас. Как антисемитизм дома. Ах, пардон, забылась — дом ведь тут! Здесь быть расистом не комильфо, и перед американцами следует это скрывать. Проще всего не заводить разговор на эту тему. Впрочем, с некоторыми (важно правильно угадать, с кем — точь-в-точь как в России про евреев), наоборот, уместно мягко намекнуть, от кого здесь все эти проблемы, но обязательно сразу же добавить: «Кстати, у меня есть хороший знакомый — черный. Милейший, добрейший, порядочнейший человек. Я его глубоко уважаю…» Без этой фразы, как на людях без юбки. Конечно, все знают, что там у тебя, сюрпризов не ожидается, но все ж лучше прикрыть.

— Мам, дай тен бакс. Я отдам. Пли-и-из! Пли-и-из!

Терпеть не могу это «Пли-и-из!» — фальшиво-детское, наглое и заискивающее.

— Пли-и-из! Тони мне даст бэк… назад… Ин э вайл. Знаешь… через время… он даст… знаешь… — рассматривает мелкие обкусанные ногти с черным (тьфу!) лаком. Я тоже никак не отучусь ногти обгрызать — до сих пор. И Юлькина треугольная родинка на запястье с браслетом из паршивой веревки с бубенцом — тоже моя.

— Новость! Поздравляю! Какой еще Тони? Тони — это как раз то, чего нам всем не хватало. Ты бы лучше послушала себя, как ты говоришь по-русски — полтора слова осталось. Пушкина бы хоть почитала!

Пушкин — это обязательный родительский набор. Без него — ни до порога! И что к Пушкину все привязались, дался нам бедный Пушкин. И без того у него гора проблем была: легкомысленные родители, черный прадед, долги, красавица-жена, деток куча, издатели, стихи, служба, ссылки, неприятности с начальством, дуэль наконец. За тридцать семь лет все успел! А теперь вот на поругание этим варварам безъязыким… А что я успела? Два раза выйти замуж — первый муж сейчас смотрит в Москве утренний сон, второй в соседней комнате — вечерний. Спите, родные, я постою! Из прочих достижений — диплом биолога и грин-кард. Где был нужен диплом, там не нужна грин-кард, и наоборот. Против Пушкина выгляжу слабовато… Оставим классика в покое. А кто еще? Набокова, пожалуй, тоже при ребенке не надо поминать всуе… Лолита, то-се… Впрочем, хоть оды Ломоносова, хоть «Дядю Степу» девке моей подсовывай — эффект один и тот же. Как от стенки.

— Гоголя хоть возьми почитай, — слышу я свой голос, сварливые педагогические банальности. Попробовал бы меня кто-нибудь так нудить! Давно бы уже взвизгнула, взорвалась, наговорила всякого. Но дочь моя на высоте. Снисходительна к моему возрасту и ничтожеству. Дипломат!.. Кончила грызть ноготь и теперь тщательно рассматривает кончик своих вечно развязанных солдатских бутс. Уродство это долго клянчилось ко дню рождения и недешево стоило, между прочим.

Помню мои первые белые с перламутровым блеском туфли на «гвоздиках» — и маленькая серебряная пряжечка сбоку. Наденешь — Бриджит Бардо. Снимешь — к сожалению, опять я. Туфли себе, что ли, купить к сиреневому костюму? Серые бы неплохо подошли. Хотя зачем? И так барахла полно — на работу ведь только и хожу. Езжу, то есть. В семь тридцать выезжаю, в шесть приезжаю, чтобы завтра опять, и каждый божий день так. Так теперь будет всегда, и эмигрировать из этой жизни… куда? Впрочем, все говорят, что нам повезло.

— Хоть взгляни на себя в зеркало! Хочешь, я куплю тебе красивые туфли?

— Ай донт кер!

Молча даю пять долларов. Мерзавка! Уходит. Теперь не засну, пока не придет. Нельзя нервничать, доктор МакКорвик не велел. Отличный совет! Вам когда-нибудь удавалось перестать нервничать оттого, что нельзя? В одиннадцать я выйду на балкон встречать ночного мотоциклиста. Каждый вечер в одно и то же время черный кентавр в защитном коконе грохота мчится мимо нашего кирпичного муравейника.

Он воет, рычит и рвется. Он пластает ночь яростным прожектором. Улицы вяло-равнодушны. Никто не ждет его, не умеющего высказать свою боль, заковавшего рот глухим шлемом. «Никто не ждет?! Ха-ха! Никто не должен ждать, понимаете вы?! Я никого не жду! Не нужен, не нужен, не нужен, черт побери, никто!!! Я ни с кем, уйдите, убейтесь!» Ори, мотор! Глушитель — вырублен к дьяволу… Злой раскаленной ракетой — никуда. Матеря яростным ревом силикатный бред пропитанных потом липкой жары безглазых домов, день будущий и день вчерашний, всех святых и себя со всеми проклятыми потрохами… Вперрре-о-о-од!

Вперед, чужой мой, вперед! Ты пролетаешь под балконом, и моя изуродованная эмиграцией, якобы бессмертная душа мчится с тобой и орет хрипло — на маленькой дистанции, впрочем, только вон до того угла. А души моей и ее футляра консервативный ангел-хранитель, паря между проводов и антенн, укоризненно покачивает головой, как школьный завуч, но не предпринимает ничего. Я выкуриваю свою ночную «Малборо». Не надо сейчас курить, доктор МакКорвик не велел, и я ограничиваю себя пятью штуками в день. Зачем, собственно? Ведь решение уже принято и число выкуренных сигарет ничего не изменит. Выдохнутый дымок тихонько уплывает вбок, как жизнь — замечательно пошлое сравнение. Имею право на пошлость — я здесь конторская девица-перестарок. Ввожу в компьютер номера и суммы биллов. Я — миссис Дайана Гайнсбург, служащая в небольшом отделении банка, руководимого мистером Дэвидом Елин.

— Мой дедушка имел быть казак в Санкт-Питерсбурге, потом мама родить меня в Чикаго и потом стал бизнесмен, — пунктиром излагает он, зайдя в офис, основную династическую линию рода Елин.

Казак так казак — сойдет, гуд. Меня он взял на работу исключительно из-за своей сентиментальной еврейской приверженности к российской экзотике, моя ценность как финансового работника характеризуется величиной отрицательной. Но я стараюсь и стремлюсь к нулю.

Я — двадцать четыре тысячи долларов в год плюс бенефиты, минус дантист, минус очки (а мне и не надо), плюс неважный английский. Впрочем, это, наверняка, тоже минус. Я жутко боюсь потерять эту работу, потому что боюсь, что Борька потеряет свою. Еще боюсь компьютера. Он это чувствует, скотина, и выкидывает фортели. Плоскозадая моль Кэрол, микроначальница моя, подбирается со спины, сверлит глазом, делает замечания. Ненавижу, когда подкрадываются со спины. Это атавизм, конечно, но не мне с ним бороться. Пусть будет. Кажется, она специально старается говорить быстро и невнятно, чтобы я переспрашивала. Впрочем, мои ответы — тоже не подарок для Кэрол, мне и стараться для этого не надо. Так мы с ней и мучаемся. Я каждый день должна приходить одетой по-другому, но достаточно безобразно, чтобы, боже упаси, не оказаться наряднее начальницы. Это вызвало у меня парадоксальную реакцию: стала равнодушна к тряпкам. Я — бывшая щеголиха и модница.

Я — жена моего шизанувшегося от доступных щедрот Америки мужа Борьки, инженера-механика на тридцать восемь тысяч в год. Мы с мужем иногда общаемся:

— Ты знаешь, что в газете написано? В «Старе» сегодня потрясающий сейл. Куриные ляжки по ноль долларов девяносто девять центов за паунд! Дина, ты слышала, что по телевизору Буш говорил?

— И девять десятых.

— Что девять десятых? Ты вообще слышишь, что я тебе говорю?

— Девяносто девять и девять десятых цента за паунд ляжек, я полагаю. Бежим туда бегом. Мороженые куриные ляжки выглядят современно и сексуально. Они наполнят наши желудки новым содержанием, а их цена повысит наше благосостояние. Мы купим их много. На Буше был красный галстук, он сказал, что очень старается и все будет хорошо. Мы всех победим.

— Не юродствуй! Ты же знаешь, что эти дурацкие шуточки меня раздражают. Невозможно поговорить, как с человеком.

— Да.

— Что «да»? Что «да»?!

— Да, невозможно, нет.

Он делает такое лицо, как будто хочет выйти из комнаты и гордо хлопнуть дверью. Сочувствую и сожалею: в нашей американской квартире двери отсутствуют — арочки и переходы. Но безвыходных положений нет, Борик выделяет адреналин и пинает кресло. Включает телевизор. Смотрит музыкальную рекламу крема для бритья «Ногзима». На седьмом канале — прогрессивное ращение волос на лысине — это актуально. На четырнадцатом бегут и стреляют — прощелкивает. На тридевятом публично обсуждают: права ли свекровь, дважды назвав невестку сучьей дочерью и разорвав на ней блузку.

Принарядившиеся в красное, синее, желтое и зеленое свекровь и невестка из какого-то колхозного штата взволнованно галдят — излагают подробности. Здоровый дебил, сын и супруг, сонно наблюдает. Моложавая, разбитная свекровь, сызнова вспомнив, как было дело, взвизгивает и рвется к монументальной невестке. Дебил ухмыляется. Ведущий разводит дам, как рефери. Аудитория в экстазе. Как биолог (честное слово, поверьте, была неплохим биологом) подсознательно фиксирую — прямохождение, относительно членораздельная речь, надбровные дуги и челюсти, что и следовало ожидать, великоваты…

Я — Динка Гинзбург, московская девочка. Я — Дина Михайловна, нищий старший научный сотрудник. Я — Дайана Гайнзбург, мелкий клерк из нервных этнических меньшинств. Я — Двойра Моисеевна по бывшей «зеленокожей паспортине», которую избегала показывать из-за имени. Кто кинет в меня камень? Попадет в себя, между прочим.

Ничего нет грустнее и слаще этой сигареты — маленькой огненной точки в конце длинной и косноязычной фразы дня. На балконе я посадила табаки — вечерами они разжимают зажатые днем красные, как у новорожденного, щепотки и выпускают аромат — закрой глаза и… подмосковная дача, чай с малиной, секретное ведение лживого девчачьего дневника, выход одеревенелой походкой на пляж в первом взрослом купальнике с бюстгальтером, тайная любовь к погодкам Алику и Коське Белодворским — сразу к обоим. Коська был уже в пятом классе, носил настоящие джинсы и потрясающе свистел в два и в четыре пальца. Колотилось и падало сердце, когда его старший брат Алик с зачесанными назад белесыми волосами, пригнувшись, шпарил мимо нашей калитки на велике.

Может, мой ночной мотоциклист и есть сублимация того велика? Ой, не умничай, мать! Страсти по Фрейду в исполнении сельской самодеятельности!.. И Юльки еще нет, хоть бы позвонила, паразитка! Ей, бедняжке, тоже, надо понять, непросто. Стесняется моего английского — буквально каменеет, когда я со своим нечерноземным акцентом пытаюсь пообщаться с ее подругой. Страдает, когда, по-российски изукрасившись, иду на родительское собрание. Позорище я ее. Срам неизбывный.

Все правильно! Это мне воздаяние. Как я сгорала от стыда, когда добрая толстая бабушка Хая, перевалившись грудью через подоконник, звала меня домой со всеми своими местечковыми словечками и завываниями: «Диночке-е-е! Кум цу мир! Супчик кушать хоче-е-ешь, тохтерл?»! Весь двор покатывался с хохоту, и Эдька-волейболист тоже. Немедленно умереть, исчезнуть, не жить, испепелиться мне хотелось тогда. Почему те, кто меня любит, какие-то стыдные, несильные, некрасивые, бедные, смешные? Заткнись ты, бабка, со своим поганым супчиком!!!

Ненавидела бабушку Хаю? Признайся! — Ну нет! Что вы! Только вот в такие моменты, может быть. Но, сказать по правде, стеснялась. Даже подло хихикала вместе с Нинкой, Вовиком, Лялей и Эдькой-волейболистом, когда она, выйдя на середину двора, на своем самодельном русском картаво и громогласно (вы замечали? — на чужом языке всегда говорят громко, как с глухими) объясняла водопроводчику драматические подробности засорения унитаза или рассказывала дворничихе Серафиме обо всех своих пятерых детях. Мне хотелось отгородиться от нее, отмежеваться. Нинке, Вовке, Ляле и Эдьке я была безразлична, но как я желала быть с ними, быть такой же, быть своей! Прости меня, бабушка Хая! Я приняла твою ношу. Нелегкая.

Вместе с ночным дьяволом-мотоциклистом с яростью и болью побеждаю тебя, воздух этого города; я ударяюсь в тебя, как в стену, ты рвешься тугим коленкором и срастаешься вновь, чтобы наотмашь хлестать меня по лицу. Я, задыхаясь, хватаю тебя зубами, зло выплевываю. Это я мчусь во тьме над землей, мне вольно и не страшно. Реви, мотор! Жарь, прожектор! Ничего, ничего, Америка, потерпи — завтра днем ты меня обязательно победишь! И моя дочь станет твоей.

Не сердитесь, добрый доктор МакКорвик — я все равно в четверг пойду в клинику и сделаю аборт. Борька ничего не знает и не узнает, он ассимилируется и устает. У меня была бы еще одна девочка.

Если Вам понравился рассказ Жени Павловской, автора из Бостона, тогда поставлю еще. Мне очень нравятся ее рассказы. Я считаю, что она лучше всех пишет о нас, эмигрантах из СССР. Т.е. эмигрантов того времени, когда СССР еще существовал.
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 27 comments

Recent Posts from This Journal