dandorfman (dandorfman) wrote,
dandorfman
dandorfman

Category:

И о книгах. Я уже писал пять лет назад о книжке вдовы Карла

А теперь рецензия на книгу самого Карла Профферa. Эту книгу я не читал, но обязательно разыщу и прочту.
Сразу после этой рецензии я копирую мою давнюю запись о книге Эллендеи Проффер на ту же тему.



К. Сергеев
Карл Проффер и мемориальные стратегии
Проффер К. Без купюр. / Пер. с англ. В. Бабкова, В. Голышева. – М.: Corpus, – 288 с.
Опубликовано в журнале Prosōdia, номер 7, 2017

Читатель привык к предсказуемости литературных мемуаров. Ещё не раскрыв книгу, мы уже можем вообразить её содержание, исходя из нашего знания мемуариста и его героев.


Мемуары – своего рода каноническое искусство, чья прелесть заключена в причудливой вариативности деталей при сохранении чёткой структуры образов. О каком бы времени мы ни читали мемуары – будь то начало 20 века, его 30-е или 60-е годы – мы уже знаем тот перечень действующих лиц и спектр оценок, который нас может ждать на страницах книги. Удовольствие – лишь в деталях и в угадывании того, какую перспективную точку изберёт автор. Тем интереснее, когда перед нами оказывается мемуарный текст, обманывающий наши ожидания.

Ожидая выхода книги Карла Проффера, объединившей два его текста, «Литературные вдовы России» и «Заметки к воспоминаниям об Иосифе Бродском», мы представляли её себе как собрание литературных воспоминаний человека, приехавшего в Советский Союз из США и общавшегося с представителями двух поколений – старшего, чьё акмэ приходилось на первую половину века, и нового, приобретшего себе имя в 60-е годы. Однако от старшего поколения остались уже не сами поэты и писатели, но лишь их вдовы, и Проффер, записывая свои воспоминания о них, писал, по сути, мемуары о мемуарах. Если бы американец, не очень хорошо чувствовавший советскую реальность 20-х – 30-х годов, просто записал их рассказы, получился бы текст, представляющий определённый, но сугубо технический литературоведческий интерес, сродни фольклорным записям. Однако Проффер сделал совершенно неожиданный литературный ход, счастливо обманывающий ожидания читателя. Под видом мемуаров о русских литературных вдовах он резкими штрихами создал типологию мемориальных стратегий, которые использовались в советском литературном сообществе для сохранения памяти о «неофициальных» поэтах и писателях.

Общаясь с Надеждой Мандельштам, жёнами Булгакова, Лилей Брик, Тамарой Ивановой, Проффер, по-видимому, быстро понял, что из их рассказов он не сможет извлечь действительно ценной информации о мыслительном мире тех, ради кого он общался с их вдовами. Но он обратил внимание на очень интересную вещь – каждая из писательских вдов использовала свою, уникальную мемориальную стратегию, призванную сохранить память об их мужьях, и эта стратегия была осознанной и абсолютно последовательной. Советская реальность поставила перед вдовами «неканонических» поэтов и писателей воистину непростую задачу: каким образом можно сохранить память о них, не только не вступая в опасный конфликт с идеологией, но и преследуя цель в конце концов включить опальные имена в историю русской литературы. Перед вдовами вставал вопрос: делать ли упор на западную славистику или советское литературоведение, представлять ли писателя диссидентом или человеком аполитичным, передавать ли его архив за границу или в любом виде добиваться публикации в СССР?

Проффер далёк от социологии. Формально его текст – это всего лишь мемуарные заметки о немногочисленных разговорах. Но в совокупности читатель видит, что автора в первую очередь интересует не то, что вспоминают литературные вдовы, но как они это вспоминают, что именно они делают для того, чтобы эта память осталась, на какие риски, жертвы или компромиссы они для этого идут. И тут хочется отметить, что такой взгляд на мемориальные стратегии возможен, наверное, только у человека «со стороны», не жившего в том обществе, где эти стратегии употребляются.

Вообще отстранённость взгляда характерна для первого мемуарного текста Проффера. Он старается не принимать ничью сторону, он практически не даёт оценок, но в тех немногих случаях, как, например, с Эммой Герштейн, когда он берётся оценивать поступки человека в 30-е годы, он невольно выдаёт своё непонимание ситуации. Именно здесь аналитический подход к мемуарам оказывается удивительной находкой. Не имея возможности понять саму ушедшую реальность, слушая лишь «мёртвые» воспоминания, Проффер обращается к тому, что единственно оказывается живым – к стратегии сохранения памяти, ибо эту стратегию он видит «здесь и сейчас». Именно эта живая стратегия памяти и есть истинный предмет его мемуаров.

Второй мемуарный текст книги, а точнее, разрозненные, незавершённые фрагменты, посвящён Иосифу Бродскому. Издания этого текста все давно ждали, ибо с этими мемуарами связана весьма странная история, рассказанная Эллендеей Проффеер: Бродский, узнав об их существовании, под страхом судебного разбирательства запретил их публикацию. Впрочем, несколько самых интересных фрагментов уже были изданы несколько лет назад в мемуарах самой Эллендеи. Резонно было бы ожидать редких подробностей частной жизни поэта или же резких высказываний о его творчестве или поступках. Однако ни того, ни другого нет. Возникает интереснейший вопрос: что же Бродского так уязвило в этом тексте?

Здесь мы позволим себе небольшое отступление и задумаемся о той перспективной точке, с которой обычно пишутся литературные мемуары. Чаще всего мы встречаем только два ракурса: «вид снизу» и «вид сверху». «Вид снизу» – это восторженные слова о гении, которого невозможно понять, к которому можно лишь прикоснуться. Тексты, написанные с такой позиции, удивительно однообразны и предсказуемы, но главное, что они по самой своей природе не могут приблизить читателя к пониманию принципов мышления поэта или писателя – а это, по сути, единственное, что важно для читателя, не ставящего себе цель написать биографию интересующего его автора. «Вид сверху» – это разоблачительные мемуары, призванные скинуть их героев «с парохода современности», когда автор, даже не имея высокого литературного статуса, демонстрирует, что герой его рассказа переоценён, а его литературная репутация фальшива. Но возможен и третий ракурс – «взгляд в упор». Он подразумевает интеллектуальное равенство рассказчика и его героя. Мемуарист чувствует за собой естественное право и возможность писать о том, как мыслит его герой и оценивать его «труды и дни» с позиции равного. Этот тип мемуаров кажется недопустимым потомкам, если их автор представляется менее значимой фигурой, чем герой. То же очень часто случается и с современниками, не готовыми признать того простого факта, что интеллектуальное равенство не означает равенство социальных позиций, а неравенство статуса отнюдь не означает неравенство ума.

Теперь вернёмся к Профферу и Бродскому. Первое, что бросается в глаза, когда читаешь эти мемуарные заметки – это ощущение интеллектуального равенства автора и его героя. И ощущается оно тем полнее оттого, что никак не подчёркивается. Проффер, кажется, не приводит ни одного разговора о литературе, он не просит поэта растолковать свои стихи, почти ничего не говорит о его поэтических пристрастиях. Зато он беспристрастно описывает сцены, где Бродский предстаёт живым человеком. Также он пересказывает множество политических споров в весьма неожиданном контексте. Проффера интересуют не политические высказывания в диссидентском стиле, которые мы и так представляем по сотням мемуарных текстов, но лишь те суждения, которые позволяют понять природу социальных представлений Бродского и его друзей. Проффер, к примеру, с удивлением обнаруживает, что почти никто из них не готов принять безоговорочно свободу слова. Собственно, эти беседы и показали мемуаристу, что между ним и его русскими друзьями пролегает онтологическое различие. Это не люди с «западным мышлением», живущие в СССР – это люди с «анти-советским мышлением», которое зеркально отражает советское мышление, ничего не меняя по сути. Собственно, это наблюдение Проффера и есть смысловой стержень его заметок о Бродском. В отличие от старшего поколения, когда он имел дело уже с мемуарной традицией, Проффер, общаясь с Бродским и его друзьями, видел живую жизнь, которая нуждается в осмыслении, и которую он осмыслял опять же как человек «со стороны», увидев то, что ускользало от взгляда его советских современников.

Теперь можно предположить, что же, собственно, задело Бродского в этих мемуарах: впервые в жизни он увидел себя со стороны взглядом равного человека, — и то, что он увидел в этом зеркале, оказалось для него нестерпимо: вместо западного интеллектуала, каким он мнил себя в своём воображении, он увидел себя абсолютно советским человеком (то есть анти-советским, что одно и то же – ибо принципы мышления одинаковы). Это шло полностью вразрез с мемориальной стратегией самого Бродского, в результате чего поэт и совершил такой странный и недальновидный шаг, как попытка запрета публикации мемуаров Проффера. В конечном счёте это возымело обратное действие, и теперь мы имеем возможность ознакомиться с этим любопытным текстом.

А это моя запись о книжке Эллендеи:

Трудный ребёнок.
Самой интересной книжкой, которую я сейчас читаю, оказалась неожиданно для меня "Бродский среди нас" Эллендеи Проффер, той, что с мужем Карлом Проффером основала знаменитый "Ардис".
Почему неожиданно?

Потому что о Бродском написаны миллионы слов и изданы десятки книжек. Я многое из этого словесного вала читал, почти всё оказалось не очень интересным, в том числе и книжка Лосева в ЖЗЛ. Лосев - хороший поэт, но как биограф он оказался никаким.
Взял я эту книжку на всякий случай и хотел просто пролистать по диагонали. Но... прочел не отрываясь и всё. Невероятно интересно!
Совершенно свежий взгляд и на Бродского и на всех нас, тех, кто свалился из СССР на другую планету под названием "Америка".
Автор очень тактично, но убедительно показывает, что будущий нобелевский лауреат абсолютно не понимал, что он совершенно был не нужен ни официальной Америке, ни читающей.
Никто его не знал и знать не хотел. И его бы элементарно не впустили, если бы не титанические усилия всего лишь трёх американцев, самой Эллендеи, её мужа Карла и их друга, Боба Кайзера из "Вашингтон Пост".
Последний заинтересовал еще двух журналистов личностью выпихнутого на Запад поэта и попросил их поднять волну в СМИ, это были Хедрик Смит из Нью-Йорк Таймс и Строуб Талботт из журнала "Тайм". Если бы не они, да и телевизионщики, которые появились в Вене благодаря им и пошли снимать визит Бродского и Карла Проффера в американское посольство в Вене, не видать бы Бродскому визы как своих ушей. На страже американских границ стоял стойкий оловянный солдатик черного цвета по имени "мистер Сигарс". В гробу он видал еще одну белую собаку одного белого русского, да еще еврея, который хотел "понаехать" в Америку. Их и так достаточно было в Хаимтауне, так назвал Нью-Йорк афро-американский лидер Луис Фаррахан, стойкий боец против еврейского засилья. Вот как об этом в мягких выражениях пишет сама Эллиндея:

- Иосиф был поражен тем, что вице-консул мистер Сигарс – черный; Карла же огорчало, что дипломат с трудом удерживается в рамках вежливости: он сомневался, что перед ним знаменитый поэт, сомневался, что тот заслуживает особого внимания, сомневался, что ему предложена работа в Мичигане.

По нашему опыту в Советском Союзе мы знали, что американские дипломатические чиновники относятся к туристам и ученым, приезжающим по обмену, просто как к источнику возможных неприятностей. Отдельные дипломаты могли оказаться чуткими и не отказывались помочь, но вообще, отправляясь в посольство или консульство, на доброжелательность рассчитывать не приходилось. И даже на этом фоне посольство в Вене представлялось каменной стеной.


Впрочем, я просто хочу, чтобы Вы прочли тот кусок, который рассказывает, что пришлось преодолеть Карлу и Эллиндее, чтобы Бродского всё-таки впустили.

Шок от переезда сменился у Иосифа злостью, и, пока они вдвоем гуляли по Вене, Иосиф без всякого повода обрушивался на целые группы писателей (в особенности на Евтушенко и Вознесенского) и диссидентов в целом. С ним случалось это и раньше, но теперь – с какой-то истеричной энергией и в самых бранных выражениях.

Он был подавлен произошедшим, и нам еще придется видеть его таким в некоторых ситуациях.

Перед аудиторией он чувствовал себя нормально – у него была определенная роль. Но в обществе незнакомых людей он мог взбеситься и вести себя грубо. Он сам не раз говорил, что страдает какой-то эмоциональной клаустрофобией. А тут еще присутствовали ощущение бессилия и растерянность. То, что они с Карлом смогли прожить две недели в одном номере, свидетельствует о мужестве Иосифа и терпении Карла; наверняка это нелегко далось им обоим.

Они безуспешно препирались с консульством, посещали интересные места Вены, а потом решили найти Одена. Иосиф знал, что Оден еще живет у себя дома в Кирхштеттене, в часе езды от Вены. Оден очень много значил для Иосифа – больше любого другого поэта, – его поэзия находила в нем отклик. Друг Иосифа Андрей Сергеев говорил ему, что его поэзия напоминает поэзию Одена, и, когда Иосиф прочел английского поэта, это отразилось на его стихах. У русских поэтов правила эмоция, у Одена – сдержанность, и Бродский оценил это сразу. После того как была опубликована запись суда над Иосифом, Оден перевел (с подстрочника) несколько его стихотворений, а потом согласился написать вступление к готовящемуся в “Пингвине” сборнику избранного. Иосиф чрезвычайно гордился этой связью.

Он был смел в общении со знаменитыми и многого достигшими людьми – не по причине самомнения, хотя ценил себя высоко, – а потому, что относился серьезно к своему призванию. Вот почему он считал себя вправе обращаться к Брежневу – он поэт и, следовательно, ровня любому вождю. Быть поэтом для него – Божий дар, и он намерен был чтить свой талант и вести себя как подобает поэту. Частично это передалось ему, наверное, от Ахматовой, но стало определяющим в его жизни. Так что, как бы он ни робел при этом, он считал, что имеет право обратиться к У. Х. Одену. Карл взял прокатную машину и привез его в Кирхштеттен. Но первая встреча разочаровала.


Подойдя к Одену, я увидел на его лице испуг; ясно, что немало охотников до знаменитостей осаждало его в жизни, даже в этом отдаленном убежище. Отгоняя меня взмахом ладони, он сказал: “Нет, я занят сейчас”. Насколько мог сжато я объяснил ему, кто я такой и кто такой этот рыжий поэт позади меня, и какие необычайные обстоятельства привели сюда русского. Он не слушал или не понял, продолжая отмахиваться от нас, как от назойливых насекомых, и Иосиф, покраснев, тянул меня прочь. Я, однако, повторил объяснение на языке “я Тарзан, ты Джейн”. В конце концов Оден понял, что это Бродский из России, которого он переводил и более или менее хвалил.

Тогда он все-таки пригласил нас в дом. Но тут не знал, что делать дальше. После некоторого бормотания он угостил нас вермутом (Иосиф своего не допил). Потом стал болтать о “гении Вознесенском”, не слушая реплик Иосифа и предупреждений, что не надо обманываться на его счет. В конце концов Иосиф не мог просто сказать: “Вознесенский – говно”, как обычно. Иосиф был очень расстроен, и, хотя Оден пригласил нас в субботу на обед (его компаньон тоже должен был присутствовать), когда мы отъехали по ухабистой дорожке, Иосиф проворчал, что возвращаться сюда вообще незачем: Оден ничего не понял.

Я должен был вернуться в Мичиган, поэтому поехать не мог; что до Иосифа, он, конечно, не захотел бы проявить неуважение к человеку такого калибра, как Оден. Он в самом деле поехал, очевидно понимая, что Оденом нельзя пренебрегать, даже если тот любит стихи Вознесенского. Во всяком случае, вторая встреча, как некогда с Ахматовой, видимо, удалась лучше: в итоге Иосиф и Оден полетели в Англию одним рейсом, и во многих отношениях покровительство Одена было чрезвычайно важно для Иосифа, искренне восхищавшегося английским поэтом.

В то время Иосиф еле-еле говорил и понимал по-английски и нуждался в переводчиках. Одним был Карл, а когда он улетел, появились другие. (Русские в Вене быстро разыскали Иосифа и стали ему помогать.) И все равно Оден, должно быть, почувствовал, что за личность – Бродский, раз Иосиф остался у него и вылетел с ним вместе. Об этом он рассказывает в эссе “Поклониться тени”.

Встреча с Оденом, хотя и невероятно важная для Иосифа, для Карла была лишь частным эпизодом в его сражении с бюрократией. Консульство получило некую негативную информацию из Москвы, из-за которой Иосиф представлялся нежелательной персоной. Например, были сведения, что он намеревался вступить в фиктивный брак с американской студенткой, – что, конечно, было правдой.

Иосиф был поражен тем, что вице-консул мистер Сигарс – черный; Карла же огорчало, что дипломат с трудом удерживается в рамках вежливости: он сомневался, что перед ним знаменитый поэт, сомневался, что тот заслуживает особого внимания, сомневался, что ему предложена работа в Мичигане.

По нашему опыту в Советском Союзе мы знали, что американские дипломатические чиновники относятся к туристам и ученым, приезжающим по обмену, просто как к источнику возможных неприятностей. Отдельные дипломаты могли оказаться чуткими и не отказывались помочь, но вообще, отправляясь в посольство или консульство, на доброжелательность рассчитывать не приходилось. И даже на этом фоне посольство в Вене представлялось каменной стеной.

Моей задачей в Энн-Арборе было убедить университетское начальство, чтобы оно связалось с Сигарсом и сообщило, что Бродский утвержден на этот год в должности поэта при университете и таким образом имеет право на “исключительный статус”. Встревожившись из-за этой неожиданной задержки, я стала обзванивать друзей – журналистов и дипломатов, – чтобы посоветовали, как привезти поэта в страну. Я позвонила нашему другу Бобу Кайзеру в “Вашингтон пост”, в Толстовский фонд и сообщила о ситуации знакомым в “Нью-Йорк таймс”. Все мы полагали, что, как только Мичиган пошлет подтверждение, что Иосифу предложена работа, все пойдет гладко. Но что-то – или кто-то – тормозило процесс. Я должна была держать связь с людьми в университете – убедиться, что они следят за ходом дела, шлют телеграммы в Вену и т. д. А потом влияние на судьбу Иосифа стали оказывать средства массовой информации. Это интересная сторона жизни Иосифа – он привлекал их внимание, фактически ничего для этого не делая.

Хедрик Смит отослал статью седьмого июня, и восьмого она появилась в “Нью-Йорк таймс”: “Крупный советский поэт уезжает в США”. Статья меня обнадежила, но я еще не знала, что, прочтя эту статью на телетайпе, в Вену из Белграда прибыл двадцатишестилетний Строуб Талботт, сотрудник журнала “Тайм”. Вскоре группу во главе с ведущим Питером Калишером прислала в Вену телекомпания Си-би-эс.

Теперь мне стали звонить из крупных газет и журналов, просить сведений и фотографий, а я начала понимать, насколько полезно общественное внимание для застрявшего русского поэта. Это знание пригодится нам в дальнейшем для помощи другим писателям…

Детали стали преображаться уже в этих первых статьях: паспортная служба ОВИР превратилась в “тайную полицию”, и это было только начало мифологизации, венцом которой стало сообщение, что КГБ силой усадил Иосифа в самолет.

Сам Иосиф воспринимал все это как театр. Он все еще был оглушен отъездом из Союза и имел лишь смутное представление о переговорах. Кажется, он думал, что Карл может все, хотя это было далеко не так. Карл сам не знал до сих пор, что на непрошибаемую бюрократию может подействовать внимание прессы, – зато знал Строуб Талботт.

Карл сообщал, что Строуб великолепно управлялся и с артачившимся Иосифом, и с консульством. Карл, Иосиф и Строуб встретились в кафе около отеля “Бристоль”. Талботт привел фотографа по фамилии Гесс, кажется, венца. Иосиф был настроен враждебно; он не хотел помощи от прессы и сказал, что хочет свернуть интервью как можно быстрее. Строуб, человек умный и умевший убеждать, использовал все возможные хитрости, чтобы Иосиф не оборвал разговор. Ему это удалось, и они пошли в квартиру Гесса, откуда Талботт намеревался позвонить в консульство, нажать на дипломатов.

Первым делом он поговорил с посольскими и искусно вынудил их дать четкие ответы – да или нет, от чего они до сих пор уклонялись. Он сказал Карлу, что его опыт общения с государственными служащими научил раньше всего вот чему: всегда исходить из того, что они лгут. (Позже Строуб стал видным дипломатом и заместителем государственного секретаря.) В этот решающий момент Строуб Талботт был лицом журнала “Тайм”, тогда очень влиятельного органа, и его интерес показывал людям в посольстве, что Иосиф не тот, кого они могут запросто спровадить в Израиль.

Группа из Си-би-эс с Питером Калишером прибыла, чтобы сопровождать Карла и Иосифа в очередном их походе к вице-консулу – как предполагалось, за окончательным ответом. Калишер был классический ведущий: он то и дело поправлял прическу перед зеркалом и в минуту мужской откровенности сказал Карлу, что надеется на отрицательный ответ консульства – “тогда шоу будет интереснее”.

Карл с большим удовольствием наблюдал за стимулирующим действием телевизионной группы на сотрудников посольства, дотоле безучастных. Теперь они невнятно пообещали кое-что предпринять – до сих пор ничего столь обнадеживающего услышать от них не удавалось.

Благодаря Калишеру Иосиф впервые принял участие в телевизионном шоу, устроенном в великолепном отеле “Пале де Шварценберг”. Поэта сняли картинно прогуливающимся по дорожке и читающим свои стихи по-русски. Карл был изумлен банальностью подачи, но это не имело значения: в итоге запись так и не пошла в эфир. Ее отправили не в тот город – в Кабул.

Письмо из Мичиганского университета в конце концов подействовало, и теперь Карлу и Иосифу предстояло иметь дело с самой отвратительной организацией из всех – иммиграционной службой США: там, независимо от того, какая человеку предложена работа, он заведомо считался преступником и, чтобы его впустили в нашу сиятельную демократию, обязан был доказать обратное.


Потом они поселили Бродского у себя, конечно на полный пансион и дальше уговаривали студентов слушать на лекциях едва лепетавшего на якобы английском языке нового профессора и начальство университетское, которое тоже не понимало, почему они должны это почти безязыкое существо терпеть в роли преподавателя.

Впрочем, Бродский был действительно талантливым человеком во многих областях, не только гениальным поэтом и его английский, правда с неистребимым русско-еврейским акцентом, быстро улучился. Родители, кстати, пытались исправить его картавость и водили его к логопеду, но он после первого же посещения логопеда устроил истерику и наотрез отказался идти к нему ещё раз.

Когда Эллиндея описывает первые месяцы Бродского в Америке, я всё время ловил себя на каком-то дежа вю. И наконец понял. Именно так описывали американские родители в тех материалах, которые мне попадались, трудных российских детей, которых они усыновили, взяв из детдомов. Отсюда и название моей записи.
Впрочем и сам Бродский признает, что Профферы с ним возились, как с четвёртым ребенком, у них было трое своих. Прочтите в начале записи слова Бродского на задней обложке.
Но обязательно прочтите всю книжку, очень интересно.
http://flibusta.is/b/405692/read
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments