dandorfman (dandorfman) wrote,
dandorfman
dandorfman

Categories:

И о книгах

Прочел, что этот роман выдвинут на "Букер"
А до этого получил премию "Большая книга". Первую.
Ну и наконец его называют лучшим российским романом последних лет.
Я просто офигел от такой лавины восхвалений и решил его почитать.
Сейчас читаю.
Вам ставлю отрывок, но до этого, несколько биографических сведений об авторе
:

Мари́я Миха́йловна Степа́нова (род. 9 июня 1972, Москва, СССР) — русская поэтесса, эссеист и журналист.

Выпускница Литературного института имени А. М. Горького (1995). В 2007—2012 годах — главный редактор интернет-издания OpenSpace.ru. С 2012 года — главный редактор проекта Colta.ru. Живёт в Москве.
Автор книг стихов «Песни северных южан», «О близнецах», «Тут—свет» (все — 2001), «Счастье» (2003), «Физиология и малая история» (2005), «Проза Ивана Сидорова» (2008), «Лирика, голос» (2010), «Киреевский» (2012), избранного «Стихи и проза в одном томе» (2010), а также сборника избранных эссе «Один, не один, не я» (2014). Одна из авторов идеи и текстов проекта «Страсти по Матфею-2000». Публиковалась в журналах «Знамя», «Новое литературное обозрение», «©оюз Писателей», «Зеркало», «Критическая Масса», альманахах «Вавилон», «Улов», Urbi, сетевом журнале TextOnly.
Стихи переведены на английский, иврит, испанский, итальянский, немецкий, финский, французский и другие языки.




Памяти памяти. Романс
Я бы не хотел иронизировать по поводу этого романcа. Кто я такой, чтобы критиковать столь хвалимую книгу?
Единственное в чём признаюсь, вряд ли я её дочитаю до конца.
Теперь по поводу отрывка. Я честно говоря, не очень понимал, что ставить, у романcа сюжета нет, собственно, это вообще не романc, а сборник писем родственников с комментариями Степановой.
В конце концов пошел за журналом "Сноб", они именно этот отрывок опубликовали:

http://flibusta.is/b/510381


Получается, день рождения действительно что-то значит. Вот моя бабушка Лёля, например, родившаяся 9 мая, в День Победы (с двух больших, как башни, букв) — об этом важном факте мне рассказали, едва я сама научилась ходить. Мама любила вспоминать весну 1945-го, возвращение из эвакуации, салют над Кремлем, длинный стол, за которым в этот день сидели родные, друзья, все обитатели коммунальной квартиры, и что все это было чем-то вроде естественной развязки, долгожданного подарка на день рождения. Бабушка родилась в 1916-м, но это было неважно: вместе с общей победой и ее тихий праздник вроде как обрел окончательную полноту, подтвердил свою неслучайность.

Природная связь бабушки и 9 мая была в семейном мифе такой непреложной, что я только недавно задумалась о том, что на самом деле девочка Лёля (чашечка с вензелем, ложечка на зубок) родилась 26 апреля, в старом еще мире с особенным, юлианским, календарем. Еще о том, что отец ее, мой прадедушка Миша, родился с другим именем и сколько-то лет жил себе; в старых бумагах есть аттестат, выданный Михелю Фридману, аптекарскому ученику, — и, как я ни напрягаю зрение, мне не удается подглядеть ту секунду трансформации, когда что-то смещается, и прадед выходит на свет уже другим, молодым юристом, помощником присяжного поверенного, в блестящих ботинках, с томами Толстого. Все, что знаю, — что студенту-племяннику он дал один-единственный совет: «Живи интересно». Жил ли интересно он сам?

Перемена имен была для тех людей обычным делом, так переезжают из города в город; есть эмигрантский анекдот начала прошлого века — еврей должен сменить фамилию на новую, американскую, он придумал ее и забыл, fargesen, и теперь будет зваться Фергюссон. Второй мой прадед, красавец Владимир Гуревич — в полосатом пиджаке, в лихой курортной компании — по документам вдруг оказывается Моисеем Вульфом. Как, в какой момент они стягивали старую кожу; как выбирали новую? Михель становится Мишей почти без усилия, Вульф оказывается Владимиром, как будто так и было. Но прекрасный Иосиф, первенец, брат Сарры, любимый сын Абрама Гинзбурга, разбивший ему сердце, когда решил выкреститься, тоже — против всякой звуковой логики — оказался Володей, словно время требовало от своих питомцев голубоглазости и прямоты.

Еще были фамилии, их как раз никто не менял, носили, что придется, не замечая, как цифры на театральном номерке. Гинзбурги и Гуревичи, люди из далеких польских и баварских городов, таскали на себе топонимы, как заплечные мешки со всем своим достоянием. Степановы с их безлицым первостепаном (греческое стефанос — венок — стерлось до неразличимости) особых примет не имели. На какую ветку ни посмотри, там не было ни роз, ни миндаля; и драгоценных камней и звезд наши фамилии тоже не предполагали, зато было ясно, что их носители были, кажется, милые и мирные люди, сплошь Фридманы и Либерманы, и это все, что о них известно.

Интересней всего в своей истории то, чего не знаешь; в чужих — животный магнетизм избирательного сродства, заставляющий безошибочно вынимать из сотни именно эту. В сказке ученик волшебника должен пройти испытание: узнать свою любимую из десятка птиц, десятка лисиц, десятка неразличимых девушек. Зебальд основал свой метод — способ думать и говорить — на отказе от выбора. Тем не менее, когда читаешь его книги, начинает казаться, что там нет ничего, кроме муравьиных дорожек, ведущих к неожиданным рифмам. «Непостижимо, подумал я. Как возникает избирательное сродство? Как возникают аналогии? Как происходит, что в другом человеке вы видите самого себя, а если не самого себя, то вашего предшественника?»
Если ему верить — это случается само собой, волей вещей; так сорока тащит в гнездо все, что попадется под клюв. Но больше всего его трогали совпадения дат, дни рождений, смертей и событий, сквозь которые видишь свои. Эти соседства грели его, кажется, сильней, чем те, что связаны с именами; впрочем, к своему тезке и соседу, граверу Хансу Зебальду Бэхаму, родившемуся в 1500-м в ближнем Нюрнберге, он чувствует некоторую привязанность.
И действительно: атлетические и меланхоличные обнаженные, населяющие работы этого первого Зебальда, ведут себя примерно так же, как герой-рассказчик второго. Обремененные гирляндами или большими шарами, они терпеливо переносят чужие прикосновения, как если бы те не имели к ним ни малейшего отношения, обнимают козлят, кормят грудью стариков, стоят и сидят под знаком своих планет, нимало не теряя общей для всех рассеянности, словно они уже не вполне люди — скорее фигуры вольного воздуха, которые можно пройти насквозь.

Но наш Зебальд, и я за ним, больше всего любил числовые совпадения, ту секунду, когда со страницы или могильной плиты навстречу (как птичка из объектива фотографа) вдруг слетает дата, имеющая к нам прямое касательство. Книга Элиота Уайнбергера про призраки птиц, например, начинается прямо со дня моего рождения; там так и написано, в первой же строчке: «9 июня 1603 года Самюэль де Шамплен присутствовал при победных торжествах Алгонкинов на берегах реки Оттавы».
Понятно, что все разговоры, что велись в этот исторический день, имеют для меня особый интерес, подкрашены зеленью или кармином; на этой же подцвеченной странице великий сагамор алгонкинов рассказывает, как мы появились на свет. После того как весь мир уже был создан, Бог воткнул напоследок в сухую почву несколько стрел, и те превратились в мужчин и женщин, которые населили землю. Стоит задуматься о том, к чему тогда стоит возводить свою родословную — к оружию или к самой вертикали, к требованию и обязанности стоять прямо.

С другой стороны, и потребность запрокидываться назад, чтобы разобраться с этой самой родословной, должна же откуда-то возникнуть, как и моя дурацкая привычка высчитывать временные промежутки: вспоминая тот или этот день, я иногда проделываю в уме операцию, смысла которой сама не знаю. «Если бы у этого дня был ребенок, — думаю я, — ему исполнилось бы столько-то». Именно так: не у меня или кого-то еще, а у самого события — словно то, что изменило мой мир, уже было рождением кого-то нового. Этим несуществовавшим детям, населившим мою землю, уже немало лет, и самих их немало; чаще всего я вспоминаю одного. Если бы 15 января 1998 года, в день, что в Москве был ослепительным и морозным, а в Вюрцбурге серым, запотевшим изнутри, мамина смерть стала ребенком, ему бы сейчас исполнилось девятнадцать.

* * *
«Как-то вечером, в Москве, на квартире Е. П. Пешковой, Ленин, слушая сонаты Бетховена в исполнении Исая Добровейн, сказал:

— Ничего не знаю лучше „Appassionata“, готов слушать ее каждый день. Изумительная, нечеловеческая музыка. Я всегда с гордостью, может быть, наивной, детской, думаю: вот какие чудеса могут делать люди. — И, прищурясь, усмехаясь, он прибавил невесело: — Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы, хочется милые глупости говорить и гладить по головкам людей, которые, живя в грязном аду, могут создавать такую красоту. А сегодня гладить по головке никого нельзя — руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми. Гм-м — должность адски трудная».

Этот абзац из воспоминаний о Ленине, написанных Максимом Горьким и отцензурированных советской властью, часто цитируют, особенно пассаж про «бить по головкам». Еще говорят про то, что рассказчик перепутал сонаты: сам Добровейн, уехавший из России, утверждал, что играл вождю «Патетическую». Вечер, когда Ленин приходил в гости к писателю, воспроизводился официальной народной памятью столько раз, что в художественном фильме «Аппассионата», снятом в 1963-м, буквально повторяется композиция картины Налбандяна «В. И. Ленин у А. М. Горького в 1920 году», написанной за несколько лет до этого. И полосатый диван, и теплый полушалок Пешковой, и низко висящая кабинетная лампа — неизменные участники вечера, музыки и разговора, как и густая метель в окне. Фильм начинается с того, как крутится снег над кремлевскими зубцами, зима грозная, голодная, эпическая, Ленин с Горьким подкармливают дровами печку-буржуйку в ледяной квартире, вбегает девочка и говорит о Крыме — туда нельзя, там врангелевские войска.
На самом деле до зимы было еще далеко, Добровейна позвали в особенные гости (кроме него, там были трое: хозяева дома и Ильич) 20 октября. В этот вечер, как говорят, Ленин настойчиво предлагал Горькому пожить за границей; на прощание он скажет знаменитое: «А не уедете — вышлем».

Получается, все это было и не было; музыку играли, но другую, буран был, но десятью днями позже, «вышлем» было сказано, но тогда ли. Горький в этой квартире тоже был гостем, с Екатериной Пешковой они давно не жили вместе; знаменитый пианист Добровейн с его странноватым псевдонимом — означавшим доброе вино, как он сам объяснял, — носил смешную фамилию Барабейчик. Он к тому моменту был настоящей звездой, и школьницы покупали открытки с его портретами. Среди фотографий в моем архиве есть одна такая: волосы, кудри, накрахмаленная манишка, круги под глазами — артист в силе, как сказал бы какой-нибудь русский поэт. Поперек — размашистая подпись, на обороте дарственная:

Дорогому другу…

Исаю Абрамовичу

С сердечной любовью и в память окончания консерватории

Исайчик

Москва

20 май 911

Как, откуда эта открытка попала в наш альбом? Исай Абрамович Шапиро, шурин моего прадеда, был врачом (кожные и венерические болезни, практика на нижегородской ярмарке), человеком в городе известным. Жил он на дорогой Покровской улице (как, впрочем, и семья революционера Свердлова); на другой фотографии он с женой и тремя детьми — барашковые шапки, пальто с пелеринками — сидят среди берез в заснеженном саду все на тех же вездесущих тонетовских стульях-тонконожках.

Знать Исайчика солидный Исай Абрамович мог только по Нижнему Новгороду, откуда все были родом. И Горький тоже: дом их с Пешковой молодости до сих пор стоит там на холме, и это одно из немногих в мире мест, где все как было, тарелки с веселым кантом, длинный стол в столовой, привольный диван с откидывающимися валиками, железные гостевые кровати, фаянсовые умывальники и, что немного жутко, букеты, собранные хозяевами сто с чем-то лет назад, беспечная придорожная растительность, обреченная теперь на вечную жизнь.

Мне рассказали, что редкая сохранность здешней, как тогда говорили, обстановки объясняется женской предусмотрительностью: Пешкова хорошо знала, что она замужем за великим писателем, и постаралась оставить будущему все: шторы, портьеры, игрушки живого сына и умершей маленькой дочери. Когда их с Горьким брак распался, она затеяла что-то вроде отсроченного памятника этой короткой, всего в несколько лет, совместности: вещи были упакованы в ящики, переписаны, переложены тканью и дождались-таки времени, когда их принесли в старый дом и заново расставили в знакомом порядке.
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments