dandorfman (dandorfman) wrote,
dandorfman
dandorfman

Categories:

"На кудыкину гору" или "Прощай, Одесса-Мама" (Oкончание)



Приехав в Америку, Люба пустила в ход всю свою приобретенную за годы журналистской работы сноровку и отыскала-таки то, за чем отправилась за тридевять земель. Как ожидалось, миллионер не был красавцем, но, хоть и не первой молодости, был не пузат, а очень даже подтянут. Сигару хоть и курил, но только в редкое, свободное от забот, время. Машину, конечно, имел, но, увы, водил ее сам, без шофера в униформе и фуражке с кокардой, как в фильмах Дины Дурбин. Это было жаль. В своих мечтах Люба часто видела себя в разгар роскошного светского приема на балконе особняка губернатора, куда она выходила глотнуть свежего воздуха и позвонить по телефону своему шоферу: "Джорджик, голубчик, подъезжайте к одиннадцати за нами. Я уже чертовски устала".
Но главное оставалось: облюбованный ею американец не только был миллионером (владел небольшой фабричкой электронных калькуляторов), но был в очередной раз холост и не имел детей.



Люба не была наивной женщиной. В детские впечатления об американских миллионерах, почерпнутых из фильмов Дины Дурбин, внесла реалистическую поправку. Понимала: одним невинным поцелуем в миллионерскую щечку своего не добьешься. Все, что осталось от небольшого пособия, выдаваемого на первое время вновь прибывшим иммигрантам (где смогла, взяла в долг еще), Люба вложила в массированную подготовку к операции "Даешь миллионера!" С тщательностью туземца, наносящего, прежде чем ступить на тропу войны, на свое тело боевую раскраску, Люба принялась за лицевые маски, маникюр и педикюр. Вспушила волосы. Загнула ресницы. Пустила в ход помаду в спектре последней моды — цвета запеченной крови.
Миллионер оказал не слишком большое сопротивление. Журналистка была из страны, которая в бытность пугала так, что его, школьника, заставляли при звуках учебной тревоги нырять под парту. Может ли быть более сильное любовное зелье, чем любопытство, замешанное на подсознательном страхе, окончательно преодолеть который можно только, заключив в объятия вражеского перебежчика!
Короче, очень скоро все пошло у Любы по стратегическому плану, разработанному давным-давно, в ночных, терзающих душу, мечтах, когда в коммунальной квартире в Кривоколенном переулке хотелось колотить по стенке кулаком, чтобы соседский ребенок за стеной перестал, наконец, барабанить ложкой по дну пустой кастрюли. Люба сначала забеременела, а потом, уже на сносях отгуляв свадьбу, родила миллионеру мальчика-наследника.
Миллионер не мог им наглядеться. Не столько по тому, что младенец был таким уж ненаглядным — хотя, как известно, таким почему-то оказывается именно твой ребенок. Был он обыкновенным новорожденным, смахивающим, как большинство мальчиков, у которых на голове не успели до появления на свет вырасти волосы, одновременно на Хрущева и Эйзенхауэра.
Миллионер не мог наглядеться сыном по другой причине. В отличие от того, как полагалось в фильмах с Диной Дурбин, на его лице во всякое время дня не сияла добродушная улыбка, а прочно осело выражение непрекращающейся заботы о своей фабрике. Он пропадал на ней с утра до вечера. То конвейер встанет от того, что вышел из строя сверхточный сверлильный аппарат. То у менеджера разболелись зубы, и надо было его сменить на несколько часов, пока тот ездил к дантисту. То вовремя не оплатили заказы. То ли еще что... Люба видела мужа редко, разве что поздно вечером, уставшего так, будто он разгружал пароходы в порту, а не был тем, кем ему полагалось быть в ее представлениях — богачом, все заботы которого сводились к тому, чтобы найти, кого бы еще облагодетельствовать в этом мире...
Для ухода за ребенком наняли няню. Сама Люба вела себя так, как, по ее представлениям, подобало вести себя жене миллионера. С утра до вечера слонялась по дому, кутаясь в домашний халат и почитывая в одном углу последний номер журнала Vogue, в другом — Cosmopolitan...

Через несколько месяцев, одним, едва ли прекрасным, утром, перед тем, как по обыкновению кинуться, едва позавтракав, в свой "мустанг" и помчаться на работу, муж-миллионер остановился в дверях, поглядел на Любу изумленным взглядом, как будто увидел ее впервые, и спросил:
— Ты чего это?
— Чего, что?
— Чего ходишь по дому как неприкаянная?
Пока она соображала, в чем причина неудовольствия супруга, прежде чем выбежать из дома, тот сказал.
— Значит так, дорогая. Одно из двух. Либо мы уволим няню, и ты занимайся ребенком, либо найди себе какое-нибудь дело. Терпеть не могу бездельников...
И кинулся к своему "мустангу".
Люба была поражена. Этого она никак не ожидала. Продумав весь день, когда поздно вечером вернулся ее американец, на всякий случай, хотя и чувствовала, что это вряд ли поможет, она ударилась в слезы. Слезы, действительно, не помогли. Оказалось, не только Москва слезам не верит. Не верят им и по другую сторону океана. На тебе — приехали! Работать! Что она лошадь, чтобы работать!..
В ответ на ее доводы, что никакой другой профессии, кроме журналистики, у нее нет, а с ее английским заниматься ей в Америке все равно не светит, муж сказал:
— Тогда пойди выучись чему-нибудь.
Вот она и пошла на русское отделение университета. И хотя перспектива трудоустройства после окончания была ненадежна и туманна, проблема была решена хотя бы временно. Люба перестала своим бездельем мозолить глаза своему миллионеру...
У меня такой мечты, как у Любы, естественно, не было и быть не могло. Добродушных, разбрасывающих доллары вокруг себя, миллионерш в американских фильмах моего детства не было. Кроме того, я был уже женат, и у меня был годовалый ребенок. Как я прокормлю семью!
Как и другие "отъезжанты" (и такое слово родил в то время великий и могучий русский язык), я чувствовал себя зажатым между Сциллой моей советской жизни и Харибдой неизвестной американской. Естественно, я прекрасно знал — до боли чувствовал каждой клеткой своего тела — Сциллу, но о Харибде имел самое расплывчатое представление. Что ждет меня на ней? Как и другие, я жил даже не за пресловутым железным занавесом, а за железобетонной стеной, и потому понятия не имел, какое найду себе применение в самой развитой стране капитализма, как это признавали, скрепя зубами, даже советские газетные пропагандисты.
Правда, к моменту моего отъезда уже были первые эмигранты, осевшие в Америке. Их письма к родственникам в Союзе порой доходили до адресатов. За письмами охотились. По популярности они превосходили — по крайней мере временно — подписки на Толстого и Достоевского вместе взятых. Для таких, как я, сидевших на чемоданах — иногда, распродав мебель, буквально — эти письма стали литературой высшего порядка. Сами собой образовывались очереди среди тех, кто жаждал почитать письма "оттуда". Что там, по другую сторону мира? Как наш советский человек выживает в условиях жесточайшей эксплуатации человека человеком, которой только и объясняют советские газеты тот факт, что Америка, хотя и временно, все еще впереди прогресса в науке и технике.
Я читал все письма, что удавалось найти. Но, как ни примерял себя к американской жизни, ничего толком не выходило. Из-за океана писали люди разные — шофера, инженеры, завскладами. У каждого из них была либо сноровка в руках, либо нужная — то есть деловая — голова на плечах.
Помню письмо шофера из Кливленда, который довольно быстро стал работать таксистом. Вздохнув, я отложил это письмо в сторону. К тому моменту, опять-таки по совету авторов писем из Америки, я взял десяток уроков вождения и получил водительские права, которые, как объясняли эти письма, признаются в Америке и сдать на которые там гораздо трудней. Но работать таксистом в стране, на дорогах которой по статистике, с удовольствием перепечатываемой в советских газетах, каждый год разбиваются тысячи автомобилей — совсем другое дело.
Попалось также письмо от скрипачки, закончившей ленинградскую консерваторию, которую по конкурсу приняли в симфонический оркестр Лос-Анджелеса. Знакомого моего знакомого, шахматного гроссмейстера имярек, сразу же включили в международный турнир, где он выступил уже под флагом новой страны своего проживания. О звездах советского балета, бежавших во время гастролей на Запад и немедленно принятых в труппы американских театров, сквозь жужжание глушилок я слышал по "Голосу Америки".
Но что было делать мне! Я не был ни балетной звездой, ни знаменитым скрипачом, ни выдающимся шахматистом. Танцевал только на семейных торжествах. На скрипке, равно как и на других музыкальных инструментах, не играл. А в шахматах дотянул разве что до силы первого разряда и на большее никогда не замахивался.
Правда, у меня был диплом инженера-электрика, но к моменту отъезда он был не более чем листком бумаги с водяными знаками, вклеенный в темно-синюю, тисненную золотом, обложку. После окончания одесского политеха, едва ли не полтора десятка лет назад, сначала мастером на стройке, потом инженером в лаборатории я проработал всего несколько лет, а потом совсем отошел от своей профессии, занимаясь редактированием технической литературы в одном московском издательстве. О том, чтобы заниматься чем-либо подобным в Америке и речи быть не могло. Мой английский был плохонький, в пределах программы средней школы, без каких-либо навыков устной речи. И у меня не было никакой другой сноровки, которая бы нашла применение в Америке.
Когда мое отчаяние уже достигло самой высокой ноты, в моих руках оказалось письмо из Питтсбурга. Когда я прочитал его, во мне вспыхнула искра надежды. В письме сообщалось о том, что молодого москвича, пораженного от рождения синдромом Дауна, когда он приехал в Америку с молодой женой, по звонку дальнего американского родственника устроили работать на конвейере, на котором собирали газовые счетчики. Молодого человека довольно быстро обучили наворачивать гайки в нужных местах, и теперь у молодой четы нет забот о хлебе насущном. Живут в своем Питтсбурге припеваючи.
Я воспрянул духом. Прекрасно! Хотя с технической сноровкой у меня не блестяще — разве что гвоздь в стенку могу забить более или менее успешно — не беда. Соображу что к чему. Если даже слабоумный обучился какому-то процессу на конвейере, даст Бог, справлюсь и я. Смущало, правда, то обстоятельство, что родственника, который мог бы порекомендовать на эту работу, у меня не имелось. Но я вспомнил, что, когда-то, проходя с опытными техниками-монтажниками летнюю практику в институте, научился читать монтажные схемы. Зная, что в Америке несметное множество автоматов по продаже напитков, я и решил, что при случае устроюсь техником по их ремонту. Как-нибудь с Божьей помощью разберусь в схемах. Научусь где и как заменить предохранитель или заново подсоединить оторвавшийся от клеммы провод. Так как американских автоматов по продаже напитков я в глаза не видал, я и решил, что они похожи на те автоматы по продаже газированной воды, которые стояли в мое время на московских улицах. Стеклянный стакан ставили на плашку. Нажимали кнопку — стакан со всех сторон опрыскивался струйками воды, и его пускали в ход, наполняя газированной водой, простой или с сиропом...
То, что такой автомат приводил в ужас американцев, приезжавших в Москву (в Америке стаканчики были бумажными, одноразовыми), я узнал, уже ступив на американскую землю...

Что вышло из моих страхов о трудоустройстве в Америке — об этом позже. В то время как я терзался мыслью о том, как я прокормлю семью в Америке, за тысячу километров к югу, в Одессе, не меньше терзаний — и совсем по другому поводу — пришлось на долю моего отца. В предверии эмиграции тайком от семьи, каждый вечер он ступал на базальтовые плиты одесских тротуаров, на которых за последние тридцать лет истер не одну пару туфель. Как и его отец и дед, он был маляром-обойщиком, и едва ли не на каждой одесской улице была квартира, которую он выхаживал и украшал, как невесту к свадьбе. К моменту отъезда он уже чувствовал себя частью Одессы, и она стала частью его самого.
Уезжать он не хотел. Делал он это под напором жены, моей мамы, которая не мыслила свою жизнь вдали от детей и годовалого внука, моего сына Максима. Отец знал, что ее никто и ничто не удержит. Уедет чего бы то ни стоило. Так как выбора у нее в этом вопросе не было, о своем будущем в новой стране она и не задумывалась. Но отца жизнь в далекой Америке страшила. Ему уже стукнуло шестьдесят шесть. Минимальная, пусть и нищенская, пенсия в Союзе была ему обеспечена. На что он будет жить в Америке?! Быть на иждивении сыновей (кроме меня, у него был сын Володя, моложе меня на десять лет) было не в его характере. Работая с двенадцати лет (сначала помогал отцу, моему деду Урию, по малярному делу, а потом, уехав в Москву, знакомому минчанину в малярной лавке), он всю жизнь привык надеяться только на себя. Трудился круглый год, часто летом, в сезон, без выходных. Поэтому сама мысль стать на старости лет нахлебником, пусть даже у собственных детей, была для него невыносима. Хотя из писем, дошедших из Америки в Одессу, он узнал, что ему по возрасту дадут средства на проживание из фондов общественного вспомоществования, этого он никак не мог взять в толк. Как такое может быть! (Уже потом, живя в Лос-Анджелесе, получая Эс-Эс-Ай, он до конца своих дней был благодарен щедрой Америке. Все повторял: "А! Надо же! Я же в этой стране ни одного дня не проработал".)
Но куда больше его страшила та сторона американской жизни, сведения о которой он почерпнул летом накануне отъезда, посмотрев спектакль "Дальше — тишина". Быть может, эффект спектакля — переделки пьесы американского драматурга Виньи Дельмар "Уступи место завтрашнему дню" (Make Way for Tomorrow) был усилен тем фактом, что в московском театре, гастролировавшем в то время в Одессе, ее поставил один из лучших театральных режиссеров страны Анатолий Эфрос, а главные роли исполняли знаменитые, исключительно талантливые, актеры Фаина Раневская и Ростислав Плятт.
Действие пьесы происходит в Америке, в семье Куперов. Престарелой супружеской паре из-за неуплаты по закладной банку грозит быть выселенными из своего дома, но их жестокосердые дети помочь родителям не торопятся. После длинных препираний между собой они решают, в конце концов, что отца, так и быть, возьмет к себе в дом дочь, живущая в Калифорнии, а мать отправят в дом для престарелых. Как старушка-мать ни плачет, как ни умоляет дочь не разлучать ее с мужем, с которым прожила полвека, как ни просит найти для нее местечко ("Пусть под лестницей, пусть в чулане"), ничего не помогает. Накануне отъезда все, что тревожит мать — это то, чтобы ее муж не узнал о том, что их разлучают навсегда, иначе, она знает, он ни за что не согласится расстаться с ней. Больше того, если узнает позже, непременно сбежит от дочери, кинется к своей жене, где бы она ни была. Она берет с сына обещание не рассказывать отцу, где будет находиться: "Это будет первая в моей жизни тайна от твоего отца". В конце пьесы супруги прощаются на вокзале перед отходом поезда в Калифорнию. И голос за сценой произносит фразу, давшую название пьесы на советской сцене, фразу, от которой мороз по коже — "А дальше — тишина..."
На отца пьеса произвела ошеломляющее впечатление. Он не спал всю ночь. С ужасом думал о том, что нечто подобное может произойти в далекой Америке и с ним.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments