dandorfman (dandorfman) wrote,
dandorfman
dandorfman

С маленьким уточнением (UPDATE)


"Танчики". Тоже очень духовное занятие.

Добавлю к глубокомысленным рассуждениям Александра Гениса только одно:
Жена надомника - простой американский программист. И именно она все эти десятилетия материально обеспечивала духовный комфорт надомника Гениса.
При этом, она как раз в офис ходила. Ну может уже в двухтысячных, она тоже стала работать в основном дома, но в восьмидесятых этого не было.
А речь идет о том, что Генис перестал ходить в присутствие еще в 1980-м году.
Тех огромных денeг, которые Генис зарабатывал гонорарами, хватило бы им разве что на заправку бензином своих машин, но тогда, когда цена на бензин не была такой высокой.

UPDATE:

Пришла боевая подруга с работы, прочла Гениса про надомников и начала как бы сама с собой тихо рассуждать:

А что, вполне подходит, скажем профессиональному боксеру, зачем им здоровье гробить, морды друг другу бить?
Ведь можно обмениваясь e-mail-ами бой провести.
- Впрочем, боксер-заочник, это еще советская идея,-

вспомнила она.
Но неплохо пожарнику, тушить пожары из дому. Он может погорельцам советы по скайпу давать, а они ему по скайпу передавать как идет возгорание и что им делать.
Потом она оживилась:
Но самое подходящие занятие для надомника - врач-хирург. Привезут на попутке мужика с пулей в животе и развороченными внутренностями, он его на кухонный каунтер уложит, у жены одолжит набор ножей, а из ее косметички возьмет ножнички. Ну и если жена хозяйственная, нитки с иголкой в доме тоже найдутся.
Зашьет все оставшиеся кишки, потом сам живот, глядишь и поправится клиент. Все эти операционные, ренгены, медсестры, аппараты искуственного дыхания, осциллографы с их стрелками по Латыниной, к чему это?
Если не судьба клиенту выжить, значит не выживет.


Originally posted by novayagazeta at Надомники
Школа свободы.


Петр Саруханов / «Новая»

Первого мая 1980 года я не пошел на службу. И не потому, что был праздник (его в Америке не отмечают даже оставшиеся коммунисты), а потому, что начиная с этого дня я никогда нигде не служил, а только работал, в основном — дома.

Тогда, ошеломленный открывшейся свободой, я еще не понимал глубоких различий между двумя видами трудового процесса и отмечал сладкую волю полусухим шампанским в 11 утра. В полдень, однако, проснулось легкое беспокойство. Свобода без берегов угрожала утратой смысла: без труда нет досуга, без работы — выходных, без долга — возможности от него увиливать. Что-то фундаментальное сдвинулось в моей судьбе, и я смутно ощущал величие происшедшего. Жизнь подарила вольную, и я стал рабовладельцем себя, еще не догадываясь, что новый хозяин хуже старых двух.

— Еще вчера, — рассуждал я с некоторым недоумением, — циферблат делился надвое: одно время было рабочим, другое — моим. Еще вчера я торопил первое и растягивал второе. Еще вчера я дорожил каждой утаенной от хозяев минутой, прибавляя ее к выходным, отпуску и пенсии. Но сегодня все время было моим, всякое место — рабочим, и будущее расстилалось непуганой целиной — от обеда до савана.

С тех пор прошло 37 лет. За это время Пушкин мог бы родиться и умереть. А я все не могу привыкнуть к революционной перемене, позволившей миллионам людей взять работу на дом. Сейчас в Америке надомников насчитывается 45 процентов, включая меня с женой. Каждый из нас сидит в своем кабинете. Ей слышна выбранная мною музыка. Когда по радио передают Шопена, через стенку требуют сделать громче. Но переговариваемся мы по е-мейлу, чтобы лишний раз не отрываться от компьютера.

Знакомо? Еще бы.

Такой причудливый быт настолько привычен, что мы уже не видим в нем ничего нового, странного, пугающего. Но эта тихая революция лишает смысла предыдущие достижения нашей цивилизации. Например, фабрики, а значит, и выросшие вокруг них города с офисными небоскребами, которые все с большим трудом набирают постояльцев в пустеющие кабинеты. Ведь уже и такое солидное понятие урбанизма, как «деловой центр», оказывается сомнительным и размытым. После 11 сентября большой бизнес решил переехать подальше от Нью-Йорка, оказавшегося слишком удобной мишенью — не промахнешься. Сперва, оберегаясь другого налета террористов, думали заново построить сити где-то в глуши, к западу от Гудзона, но выяснилось, что незачем. Работа растеклась из казенных зданий по частным домам, а в каждый не попасть.

— Халат и тапочки, — молча, но твердо объявляет новая доктрина войны с террором, — более надежная защита, чем охранники и надолбы.

Так, разворачивая сгущенное в городах пространство и упраздняя синхронность трудовых усилий, надомники распускают пряжу прогресса и обращают его вспять. Наш дом вновь вырос в крепость, наш труд смешался с досугом, и главный недуг нашего рабочего дня — болезнь с длинным названием: прокрастинация.

Взяв работу на дом раньше многих, я не привык к прокрастинации, но научился иногда ее ценить. Умение откладывать на завтра то, что не можешь сделать сегодня, избавляет от вынужденного, натужного, подневольного. Между тем труд должен быть в радость, а если так не выходит, то надо измучить себя бездельем. Скука — творческое состояние, ибо она побуждает от себя избавиться. У каждого, впрочем, есть свои способы принуждения к труду. Бродский однажды признался, что, стремясь включить вдохновение, он переписывает чужие стихи, когда не пишутся свои.

Сам я свой день начинаю, как «Пионерская зорька»: бодро. Еще в постели зреют амбициозные планы. Но я специально растягиваю удовольствие, откладываю их воплощение в жизнь: включаю фейсбук, просматриваю «Нью-Йорк таймс», проверяю, что коты натворили за ночь. Рано или поздно, однако, чай выпит, неотложные дела, вроде уборки письменного стола и очинки карандашей, окончены, и приходит момент истины: пора начинать работу.

Прошу понять меня правильно: я ее, работу, горячо люблю и больше всего боюсь, что ее у меня отберут и отдадут другому. Ведь это моя работа. Я ее завоевал в жестокой борьбе с обстоятельствами, доказал, что имею на нее право, более того, добился возможности делать ее и только ее. Нас связывают долгие моногамные отношения — страстные и счастливые. С того самого исторического Первомая я всегда (тьфу-тьфу, чтоб не сглазить) занимался лишь тем, что любил. Но все это еще ничего не значит.

— Раньше я хотел делать то, что мне нравится, — признавался Довлатов, — теперь я хочу, чтобы мне нравилось то, что я делаю.

Тогда я думал, что Сергей кокетничает, сейчас понимаю, как он прав. Себя обмануть несравненно труднее, чем начальника. Это как с советской властью: обвести ее и сложить кукиш, пусть в кармане, — умел каждый. Но стоит убрать цензуру, как рушится стена, в которую можно было не только уткнуться, но и упереться, облокотившись.

— Делай, что хочешь, — написал Рабле над входом в Телемское аббатство.

Но это несравненно труднее, чем делать то, что тебе велят, что прекрасно понимал чеховский Фирс, называвший волю несчастьем. Поэтому я ничуть не удивился, когда мой нью-йоркский товарищ Борис Парамонов озаглавил свои мемуары «Записки Фирса».

Исчерпав жалобы, которые никоим образом нельзя считать претензиями к судьбе, даровавшей мне свободу, я наконец приступаю к работе. Но выполнять ее мне приходится в компании с инвалидом, которого надо отвлекать от суицидальных мыслей. Он мешает даже тогда, когда обещает сидеть тихо. Его беспокоит, что пока мы сидим взаперти, за столом, где-то за окном царит разврат, разыгрывается скандал, звучит задорная шутка.

— Это интереснее, — шепчет он мне в ухо, — чем заниматься скучным делом, которое скучно просто потому, что оно — дело. Сидеть спиной к жизни у экрана — все равно что отдать другому, хоть и жене, пульт от телевизора. Ключи от сейфа, автомобиля, почтового ящика, даже — пароль электронной почты, но не пульт, управляющий досугом.

Инвалид, прикованный вместе со мной к компьютеру, беспомощен и беспощаден. Спасаясь от него, я ухожу работать в лес, где научно-техническая революция остановилась на карандаше.

— Все лучшее, — говорил Розанов, — я написал на полях чужих книг.

— Все лучшее, — подражая ему, скажу я, — мне удалось написать на полях, а также — лугах и полянах, куда я беру блокнот, но никогда — мобильный телефон или переносной компьютер.

По долгому опыту я знаю, что помогают и другие места, категорически не приспособленные для сосредоточенного труда. Приемная дантиста, узкое кресло в самолете, жаркий курортный пляж, нудная очередь за правами на вождение автомобиля, тот же автомобиль, застрявший в пробке. Попав туда, где мне мешают, я подсознательно воспроизвожу старую ситуацию — избавляюсь от свободы наиболее извращенным образом. Пользуясь чужим пропавшим временем, я, выгрызая его у вечности, радуюсь украденному больше, чем подаренному.

Мы вступили на порог того светлого будущего, которое мне обещал Хрущев, когда я был в первом классе.

— Коммунизм, — представлялось мне на уроках, — веселая страна Незнайки: свободное общество свободно собравшихся детей, каждый из которых занят всегда и только любимым делом.

Я все еще не знаю идеала более увлекательного. Но, как всегда бывает, по мере приближения к действительности утопия кажется опасной. Сегодня, когда сводки с фронта доносят о новых победах роботов над людьми, труд, считавшийся Адамовым проклятием, становится привилегией, даже — роскошью.

Я догадываюсь, что, наживаясь на умных и безответных машинах, общество не даст пропасть тем, кого они вытеснили. Но даже если мы сумеем жить без зарплаты, еще не ясно, как мы справимся без работы. И в этом контексте надомники — первоклассники школы свободы.

— Нам надо убить свободное время, — прочел я Первого мая 1980 года, — или оно убьет нас.

— Лучшее, если не единственное средство защиты, — скажу я 37 лет спустя, — работа, как бы она ни называлась, чем бы она ни являлась и что бы собой ни заменяла.

Александр Генис
ведущий рубрики

Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 15 comments